Джанни Стрино.
Художница
|
Восемь картин, которые
никогда не попадут в академические учебники
Фридрих
Овербек. «Италия и Германия» (1811–1828)
©
Neue Pinakothek, München
|
В 1810 году
несколько немецких художников, приехав в Рим, обосновались коммуной
в некоем подобии сквота (им был пустующий монастырь), чтобы
в духовном единении создавать истинно христианское искусство, восходящее
по языку к временам до «академической порчи» —
к Средневековью и Раннему Возрождению.
Назарейцы (название группы,
вероятно, было связано с древнееврейской общиной праведных назореев или
с Назаретом, городом Иисуса Христа) в равной степени вдохновлялись
живописью итальянской и отечественной, взыскуя синтеза традиций. После
освобождения Германии от Наполеона,почти все они вернулись
на родину. Овербек (1789–1869) остался в Риме, но именно ему
принадлежит своего рода манифест назарейской программы — не только
искусства касающийся.
Поначалу это был всего
лишь манифест дружбы: картина мыслилась как парная к картине Франца
Пфорра «Суламифь и Мария». Через 16 лет после смерти Пфорра Овербек
домыслил идею до аллегории более глобальной, соединив в «священном
союзе» не только руки героинь (Италия — в лавровом венке и перуджиновско-рафаэлевских
одеждах, Германия — в миртовом и в костюме с портретов
Кранаха), но и пейзажи за их спиной —
умбрийские тающие холмы с жесткой немецкой готикой.
Коллаж из цитат, в сущности, но именно назарейцы были первыми, кто обратил живопись от натуры к культуре: за ними последовали прерафаэлиты, за прерафаэлитами — художники стиля модерн.
Коллаж из цитат, в сущности, но именно назарейцы были первыми, кто обратил живопись от натуры к культуре: за ними последовали прерафаэлиты, за прерафаэлитами — художники стиля модерн.
Карл
Брюллов. «Сон монашенки» (1831)
©
Государственный Русский музей
|
Акварель «Сон
монашенки» входит в цикл, созданный в пору первого пребывания
Брюллова (1799–1852) в Италии («Сон бабушки и внучки», 1829;
«Сон молодой девушки перед рассветом», 1830–1833).
Художник пока не слишком известен (работа над картиной «Последний день Помпеи» еще не завершена, не написана и «Всадница») и, осваивая итальянскую жанровую натуру, заодно осваивает и конъюнктуру, в соответствии с чем образные компоненты композиции отмерены с аптекарской точностью.
Идилличность и романтическая взволнованность тканей, эротизм (впрочем, как раз в этой акварели цикла скорее легкая фривольность) и внимание к деталям: одежда монахини в дверях и одежда спящей — красный скапулярий (красный цвет — особенное пристрастие Брюллова, ни у кого в русском искусстве этого времени он так не пламенел) — соответствуют конкретному ордену Сердца Иисуса, изображение сердца можно разглядеть и на двери кельи.
Конечно, ирония (чего стоят усы у персонажа грез послушницы!) несколько корректирует салонность, но ровно в той мере, каковая не грозит разочарованием массовому вкусу.
Художник пока не слишком известен (работа над картиной «Последний день Помпеи» еще не завершена, не написана и «Всадница») и, осваивая итальянскую жанровую натуру, заодно осваивает и конъюнктуру, в соответствии с чем образные компоненты композиции отмерены с аптекарской точностью.
Идилличность и романтическая взволнованность тканей, эротизм (впрочем, как раз в этой акварели цикла скорее легкая фривольность) и внимание к деталям: одежда монахини в дверях и одежда спящей — красный скапулярий (красный цвет — особенное пристрастие Брюллова, ни у кого в русском искусстве этого времени он так не пламенел) — соответствуют конкретному ордену Сердца Иисуса, изображение сердца можно разглядеть и на двери кельи.
Конечно, ирония (чего стоят усы у персонажа грез послушницы!) несколько корректирует салонность, но ровно в той мере, каковая не грозит разочарованием массовому вкусу.
И этот массовый
вкус есть, кажется, величина неизменная. Салонная живопись во все времена
оперирует одним и тем же словарем сюжетов и образов. Только
далеко не всегда с брюлловской невероятной мастеровитостью:
в акварель здесь добавлен бронзовый порошок — для свечения
деталей, темные места уплотнены лаком и клеем.
Виртуозное владение техникой не последняя причина мировой славы Брюллова, никто из русских художников к такой славе даже не приближался. Впрочем, обратной стороной триумфов стало посмертное низвержение с пьедестала: уже во второй половине XIX века «великий Карл» признан вредной фигурой для истории отечественного искусства — врагом правды, как она понималась передвижниками, приверженцем лишь внешнего блеска.
Виртуозное владение техникой не последняя причина мировой славы Брюллова, никто из русских художников к такой славе даже не приближался. Впрочем, обратной стороной триумфов стало посмертное низвержение с пьедестала: уже во второй половине XIX века «великий Карл» признан вредной фигурой для истории отечественного искусства — врагом правды, как она понималась передвижниками, приверженцем лишь внешнего блеска.
Жан Ипполит Фландрен.
«Юноша,
сидящий на берегу моря» (1836)
©
Musée du Louvre
Ученик Энгра
(у Энгра даже есть графический портрет его жены), Фландрен (1809–1864) был
историческим живописцем — в том смысле, какой тогда имело это слово,
то есть создавал картины и фрески на религиозные сюжеты.
Они прочно забыты. Лишь этюд сидящего юноши (этюд, конечно, в представлении
«классика»: он выглядит как законченная картина) остался в истории
искусства, активно распространяясь в гравюрах и литографиях, породив
выражение «поза Фландрена» и множество реплик и ремейков, особенно
в фотографии — от Вильгельма фон Глёдена («Каин», 1902)
до Роберта Мэпплторпа («Аджитто», 1981).
Образ самодостаточной и самопоглощенной классической красоты нечаянно — впрочем, так ли нечаянно? — стал долгоиграющим культурным эталоном и матрицей, способной вмещать разновременные идеи.
Сначала античное ощущение тела переживается романтически, потом становится темой стилизаций историзма и далее включает в себя современность, отчасти с оттенком маньеристической провокативности. Фландрен создал формулу — это немало, особенно если учесть дальнейшее тяготение искусства к знаковости, к символистской поэтике «общих состояний» и взывания к архетипам.
Образ самодостаточной и самопоглощенной классической красоты нечаянно — впрочем, так ли нечаянно? — стал долгоиграющим культурным эталоном и матрицей, способной вмещать разновременные идеи.
Сначала античное ощущение тела переживается романтически, потом становится темой стилизаций историзма и далее включает в себя современность, отчасти с оттенком маньеристической провокативности. Фландрен создал формулу — это немало, особенно если учесть дальнейшее тяготение искусства к знаковости, к символистской поэтике «общих состояний» и взывания к архетипам.
Эдвин Генри Ландсир.
«Исаак
ван Амбург со своими животными» (1839)
©
Royal Collection Trust
|
Анималистика, особенно
изображения лошадей и собак, — почтенная традиция в английском
искусстве, от Джорджа Стаббса (1724–1806) до Джорджа Ирла
(1824–1908).
Эдвин Генри Ландсир (1802–1873) не просто пользовался успехом, но был любимым художником королевы Виктории, посвященным ею в рыцари. Анималист по преимуществу, он нередко обогащал свои «звериные» сюжеты сатирическим или моралистическим антуражем («Обезьянка, повидавшая мир», «Судебное заседание»).
В первом из двух его портретов Исаака ван Амбурга (второй — 1847 года), кстати, и заказанном королевой, программа оказалась наиболее затейливой.
Эдвин Генри Ландсир (1802–1873) не просто пользовался успехом, но был любимым художником королевы Виктории, посвященным ею в рыцари. Анималист по преимуществу, он нередко обогащал свои «звериные» сюжеты сатирическим или моралистическим антуражем («Обезьянка, повидавшая мир», «Судебное заседание»).
В первом из двух его портретов Исаака ван Амбурга (второй — 1847 года), кстати, и заказанном королевой, программа оказалась наиболее затейливой.
Исаак ван Амбург,
американец с примесью индейской крови, — первый, кто занимался дрессурой
хищников (уверял, что укрощает взглядом, однако подвергался упрекам
за жестокое обращение с животными) и потрясал публику
аттракционом «голова укротителя в пасти льва».
На картине к кошкам, с которыми он выступал, добавлен барашек: он явно призван иллюстрировать неточно переведенные библейские строки про агнца, возлегшего рядом со львом (правильный текст — «Тогда волк будет жить вместе с ягненком, и барс будет лежать вместе с козленком…», Исаия 11:6). А за решеткой — зрители, испуганные, настороженные, скучные лица филистеров, и их не видит, не замечает артист в своем героическом пространстве. В своем роде — романтический манифест, иллюстрация ходового противопоставления гения и толпы.
На картине к кошкам, с которыми он выступал, добавлен барашек: он явно призван иллюстрировать неточно переведенные библейские строки про агнца, возлегшего рядом со львом (правильный текст — «Тогда волк будет жить вместе с ягненком, и барс будет лежать вместе с козленком…», Исаия 11:6). А за решеткой — зрители, испуганные, настороженные, скучные лица филистеров, и их не видит, не замечает артист в своем героическом пространстве. В своем роде — романтический манифест, иллюстрация ходового противопоставления гения и толпы.
Кстати, в честь
Ландсира названа порода собак, пятнистый ньюфаундленд, не раз им же
и изображенный. Лучшая память для анималиста.
Антуан Жозеф Виртц. «Прекрасная Розина» (1847)
©
Musée Wiertz, Bruxelles
|
В картинах
Антуана Жозефа Виртца (1806–1865) можно встретить мотивы детоубийства
и самоубийства, черепа, скелеты, разверстые гробы и отрезанные головы
(«Мысли и видения отрубленной головы», 1853)
На холстах огромного размера (примерно 9 на 12 метров) обнаженные тела сплетаются в клубки и свиваются в спирали («Низвержение падших ангелов» или «Восстание ада против небес», 1841); обнаженную девушку, словно сошедшую с полотен Рубенса, осаждают вполне босховские монстры («Молодая ведьма», 1857).
На холстах огромного размера (примерно 9 на 12 метров) обнаженные тела сплетаются в клубки и свиваются в спирали («Низвержение падших ангелов» или «Восстание ада против небес», 1841); обнаженную девушку, словно сошедшую с полотен Рубенса, осаждают вполне босховские монстры («Молодая ведьма», 1857).
«Прекрасная
Розина» — одна из самых камерных его работ: «девушка
и смерть», еще не ставшая темой Горького, которая заслужит высочайший
отзыв — «Это посильнее, чем „Фауст“ Гете», но связанная
с протяженной живописной традицией философствований по поводу
неотвратимости времени — от Ханса Бальдунга Грина через
Бернардо Строцци и далее везде.
Виртц и считал
себя наследником — в первую очередь Микеланджело и Рубенса,
но их же и соперником. Полный набор положенных романтическому
художнику амбиций — сознание собственной гениальности, пристрастие
к «большим идеям» и «душераздирающим сюжетам» — оказался
в данном случае превышен в градусе.
Прокламируемая романтизмом безмерность все-таки подспудно «знала меру», а здесь меры не было. Возможно, именно это объяснило неуспех художника на Парижском салоне. Впрочем, в родной Бельгии его всегда ценили, и в настоящее время Музей Виртца в Брюсселе не может пожаловаться на отсутствие посетителей.
Прокламируемая романтизмом безмерность все-таки подспудно «знала меру», а здесь меры не было. Возможно, именно это объяснило неуспех художника на Парижском салоне. Впрочем, в родной Бельгии его всегда ценили, и в настоящее время Музей Виртца в Брюсселе не может пожаловаться на отсутствие посетителей.
Александр Бейдеман.
«Гомеопатия,
взирающая на ужасы Аллопатии» (1857)
©
Государственная Третьяковская галерея
|
История возникновения
этой картины неизвестна. Кто заказал ее Бейдеману (1826–1869), вполне
ординарному историческому живописцу? Или же сам он, будучи адептом
относительно новой и вызывающей споры медицинской практики, решил
ее аллегорически восславить? Как бы то ни было,
академический словарь оказался применен к материалу, казалось бы,
вовсе к тому не располагающему.
Поскольку знание этого
словаря утрачено, поясним состав действующих лиц. Справа —
положительный полюс сцены, зона восседающей на облаке Гомеопатии; здесь
в гневе вздымает руку возмущенный Эскулап, а за спиной Афины (тоже,
в числе прочего, покровительницы наук) грустит основатель лечения
«подобное подобным» Самюэль Ганеман (1755–1843).
Слева лекари-аллопаты (их изображения портретны) истязают больного всеми доступными им способами, вплоть до ампутации ноги; из-за дверцы аптечного шкафа выглядывает в ожидании поживы Смерть, а в нижнем углу рыдают жена пациента — вскоре ей неминуемо предстоит стать вдовой — и дети, которых ждет сиротство.
Слева лекари-аллопаты (их изображения портретны) истязают больного всеми доступными им способами, вплоть до ампутации ноги; из-за дверцы аптечного шкафа выглядывает в ожидании поживы Смерть, а в нижнем углу рыдают жена пациента — вскоре ей неминуемо предстоит стать вдовой — и дети, которых ждет сиротство.
Конечно, это своего
рода курьез — и все же не вполне. Можно вспомнить,
что именно Бейдеман оказался единственным русским художником, откликнувшимся
в 1861& году на важнейшее событие — Манифест об отмене
крепостного права — большой акварелью «Апофеоз освобождения крестьян»;
там, где реалисты оказались не в силах изобразить идею, лишенную
непосредственного натурного воплощения, классический метод аллегории обнаружил
свою действенность. Так что косвенно картина свидетельствует о тотальной
пригодности отвлеченных сценариев, столь популярных в XIX веке.
Габриэль фон Макс.
«Обезьяны — судьи искусства» (1889)
«Обезьяны — судьи искусства» (1889)
©
Neue Pinakothek, München
|
Если бы Габриэль
фон Макс (1840–1915) не был забыт, сегодня он стал бы знаменем
зоозащиты. Любитель животных, разводящий мартышек в собственном доме,
он воплотил эту любовь и в своем искусстве.
Например, в картине «Вивисектор», где герой совершенно невозможным для своего времени образом оказывается не готов умертвить подопытную собаку ради научного результата; в многочисленных «обезьяньих» композициях — обезьяны беседуют, нюхают цветы, пытаются музицировать, скорбят о тщете бытия (глядя на череп или на скелет собрата), наконец, они оценивают живопись и сами рисуют.
Именно эта «моралистическая анималистика» обеспечила художнику прижизненную известность (многие его «серьезные работы» даже названиями способны повергнуть в транс: «Удавленная святая Людмила», «Мнимоумершая Юлия», «Обезглавленная Гретхен» и т. п.
Впрочем, картина «Анатом» (1869) могла бы составить пару «Прекрасной Розине» Виртца — как позитивистский извод традиционного для изобразительных воплощений тезиса «помни о смерти»).
Например, в картине «Вивисектор», где герой совершенно невозможным для своего времени образом оказывается не готов умертвить подопытную собаку ради научного результата; в многочисленных «обезьяньих» композициях — обезьяны беседуют, нюхают цветы, пытаются музицировать, скорбят о тщете бытия (глядя на череп или на скелет собрата), наконец, они оценивают живопись и сами рисуют.
Именно эта «моралистическая анималистика» обеспечила художнику прижизненную известность (многие его «серьезные работы» даже названиями способны повергнуть в транс: «Удавленная святая Людмила», «Мнимоумершая Юлия», «Обезглавленная Гретхен» и т. п.
Впрочем, картина «Анатом» (1869) могла бы составить пару «Прекрасной Розине» Виртца — как позитивистский извод традиционного для изобразительных воплощений тезиса «помни о смерти»).
Нехитрая идея —
животные подобны людям и не менее «чувствовать умеют» — еще
не была вполне общим местом (кстати, «Происхождение человека» Дарвина
вышло только в 1871 году), ее было достаточно в качестве
творческого стимула. Но сегодня сюжет с обезьянами, судящими
искусство, неизбежно вызывает в памяти реальные случаи подобных
судов, каковых фон Макс, художник вполне благополучный, вероятно,
в виду не имел. Его композиция — благостная, умеренно
сентименталистская — ;далека от тех зловещих ассоциаций, которыми,
к несчастью, смог насытить данную тему ХХ век и продолжает
насыщать век нынешний.
Альфонс Алле.
«Битва
негров в пещере глубокой ночью» (1893)
©
Wikimedia Commons
|
Глядя на эту
картину, легко и без гиперссылок представить себе, как выглядели следующие
работы Альфонса Алле (1854–1905): «Малокровные девицы, идущие к первому
причастию в снежной буре» (1894) и «Апоплексические кардиналы,
собирающие помидоры на берегу Красного моря» (1895).
Эти три «квадрата» исчерпали биографию Алле-живописца, равно как «Похоронный марш для погребения глухого», партитура которого являла незаполненный лист нотной бумаги, — биографию Алле-композитора. Ему вообще не было свойственно останавливаться на каком-то виде деятельности: считавшийся журналистом и литератором (абсурдистского толка), сочинителем (и героем) анекдотов, он как-то между делом, почти не покидая кафе, завсегдатаем которых был, написал серьезное исследование о цветной фотографии, успешно лечил людей при помощи изобретенного им плацебо и осуществил некоторое количество химических открытий. Современники, естественно, не относились к нему всерьез. Всерьез и как к своему уже в 1920-х отнеслись дадаисты и сюрреалисты, тем более что Алле был ментором и старшим другом Эрика Сати — автора первого сюрреалистического балета.
Эти три «квадрата» исчерпали биографию Алле-живописца, равно как «Похоронный марш для погребения глухого», партитура которого являла незаполненный лист нотной бумаги, — биографию Алле-композитора. Ему вообще не было свойственно останавливаться на каком-то виде деятельности: считавшийся журналистом и литератором (абсурдистского толка), сочинителем (и героем) анекдотов, он как-то между делом, почти не покидая кафе, завсегдатаем которых был, написал серьезное исследование о цветной фотографии, успешно лечил людей при помощи изобретенного им плацебо и осуществил некоторое количество химических открытий. Современники, естественно, не относились к нему всерьез. Всерьез и как к своему уже в 1920-х отнеслись дадаисты и сюрреалисты, тем более что Алле был ментором и старшим другом Эрика Сати — автора первого сюрреалистического балета.
Все рассуждения
о нем как о предшественнике Джона Кейджа (чья пьеса «4′33″» была
написана в 1952 году) или Малевича, конечно, отчасти спекулятивны
(если уж идти от формы, то самый первый «черный квадрат» под
названием «Великая тьма» изготовил еще в 1617 году философ
и чернокнижник Роберт Фладд в составе серии из шести
рисунков, иллюстрирующих его теорию возникновения мира). Но Алле
действительно оказывается предтечей авангарда в более широком смысле —
как искусства жизни. Его можно представить первым дадаистом, акционистом,
концептуалистом, но сам он был лишен творческих амбиций,
а эксцентрическое и игровое поведение в ту пору еще
не считывалось как художественный жест. Это произойдет позже, когда после
Великой войны и после радикальных открытий в физике (Эйнштейн)
и психологии (Фрейд) прежняя картина разумно устроенного мира перестанет
существовать.
P. S.: Стилистически
разнообразный XIX век тем не менее мировоззренчески проходит под
знаком романтизма. Романтические представления и романтические оппозиции
оказываются то сведены к набору сюжетов академического салона, то по-новому
возвышены в картинах символистского (он же — модерн) круга.
Выбранные восемь произведений (почти все, за редким исключением) являются своего рода маргиналиями: иногда впрямую курьезами, иногда — тем, что существует и производится на жанровой обочине большого искусства, например, анималистика.
Но в этом малоизвестном, обычно выпадающем из рассмотрения пласте обнаруживаются все основные вопрошания и пристрастия романтического столетия: любовь к аллегориям или к тому, что может быть со временем прочитано как аллегория (Фридрих Овербек, Жан Ипполит Фландрен, Александр Бейдеман), внимание к антропологическим ракурсам (Габриель фон Макс и Эдвин Генри Ландсир) и к тому, что укладывается в контекст мифологемы «Эрос и Танатос» (Антуан Виртц, Карл Брюллов, отчасти тот же Габриель фон Макс).
А включение в рассматриваемый свод работ картины Альфонса Алле знаменует некое обещание будущих радикальных перемен: выходя за пределы положенного словаря, искусство в ;XX веке одновременно обозначит и способ выхода за собственные видовые границы — совсем вскоре искусством будет называться вовсе не то, что называлось им прежде.
Выбранные восемь произведений (почти все, за редким исключением) являются своего рода маргиналиями: иногда впрямую курьезами, иногда — тем, что существует и производится на жанровой обочине большого искусства, например, анималистика.
Но в этом малоизвестном, обычно выпадающем из рассмотрения пласте обнаруживаются все основные вопрошания и пристрастия романтического столетия: любовь к аллегориям или к тому, что может быть со временем прочитано как аллегория (Фридрих Овербек, Жан Ипполит Фландрен, Александр Бейдеман), внимание к антропологическим ракурсам (Габриель фон Макс и Эдвин Генри Ландсир) и к тому, что укладывается в контекст мифологемы «Эрос и Танатос» (Антуан Виртц, Карл Брюллов, отчасти тот же Габриель фон Макс).
А включение в рассматриваемый свод работ картины Альфонса Алле знаменует некое обещание будущих радикальных перемен: выходя за пределы положенного словаря, искусство в ;XX веке одновременно обозначит и способ выхода за собственные видовые границы — совсем вскоре искусством будет называться вовсе не то, что называлось им прежде.
Галина Ельшевская