Откуда в ходе эволюции человечества появилось творческое мышление? Ведь накопление знаний происходило слишком медленно для того, чтобы дать более творческим личностям хоть какое-то преимущество при отборе. Ответ на этот вопрос в своей новой работе «Начало бесконечности: Объяснения, которые меняют мир» дает британский физик Дэвид Дойч.
Для чего было нужно творческое мышление?
Из всего бесчисленного множества биологических адаптаций, эволюционировавших на нашей планете, творческое мышление — единственная, которая способна выдавать научные или математические знания, искусство или философию. Физическое выражение творческого мышления, доступное нам благодаря порожденным им технологиям и институтам, впечатляет: более всего оно ощутимо около людских поселений, но также и в отдалении от них, ведь существенную долю земли на нашей планете люди сегодня используют в своих целях.
Способность человека выбирать — сама результат творческого мышления — определяет, какие виды исключить, а какие терпеть или культивировать, направление каких рек изменить, какие горы сровнять с землей и что из дикой природы сохранить. Яркая, быстро движущаяся точка на ночном небе вполне может оказаться космической станцией, которая несет людей в пространстве выше и быстрее, чем любая биологическая адаптация может что-либо переносить. Или это может быть спутник, посредством которого люди обмениваются информацией на расстояниях, которые биологическая коммуникация никогда не охватывала, с помощью таких явлений, как радиоволны и ядерные реакции, которые никогда не были на вооружении у биологии. Уникальные результаты работы творческого мышления доминируют в нашем восприятии мира.
Сегодня в это понятие входит и быстрое внедрение инноваций. К тому времени, как вы будете читать эти строки, компьютер, на котором я их пишу, уже устареет: появятся функционально более продвинутые компьютеры, на построение которых будет требоваться меньше человеческих усилий. Будут написаны другие книги, построены инновационные здания и другие артефакты, некоторые из которых будут быстро заменены, а другие простоят дольше, чем уже простояли египетские пирамиды. Будут сделаны удивительные научные открытия, и с появлением некоторых из них стандартные учебники изменятся навсегда. Благодаря всем этим следствиям применения творческого мышления постоянно меняется образ жизни, что возможно только в долго живущем динамичном обществе, которое и само представляет собой явление, которое если и могло появиться, то только как результат творческого мышления.
Способность человека выбирать — сама результат творческого мышления — определяет, какие виды исключить, а какие терпеть или культивировать, направление каких рек изменить, какие горы сровнять с землей и что из дикой природы сохранить. Яркая, быстро движущаяся точка на ночном небе вполне может оказаться космической станцией, которая несет людей в пространстве выше и быстрее, чем любая биологическая адаптация может что-либо переносить. Или это может быть спутник, посредством которого люди обмениваются информацией на расстояниях, которые биологическая коммуникация никогда не охватывала, с помощью таких явлений, как радиоволны и ядерные реакции, которые никогда не были на вооружении у биологии. Уникальные результаты работы творческого мышления доминируют в нашем восприятии мира.
Сегодня в это понятие входит и быстрое внедрение инноваций. К тому времени, как вы будете читать эти строки, компьютер, на котором я их пишу, уже устареет: появятся функционально более продвинутые компьютеры, на построение которых будет требоваться меньше человеческих усилий. Будут написаны другие книги, построены инновационные здания и другие артефакты, некоторые из которых будут быстро заменены, а другие простоят дольше, чем уже простояли египетские пирамиды. Будут сделаны удивительные научные открытия, и с появлением некоторых из них стандартные учебники изменятся навсегда. Благодаря всем этим следствиям применения творческого мышления постоянно меняется образ жизни, что возможно только в долго живущем динамичном обществе, которое и само представляет собой явление, которое если и могло появиться, то только как результат творческого мышления.
«Сегодня творческое мышление, с помощью которого люди совершенствуют идеи, — это то, что главным образом отличает нас от других видов».
Однако, такие результаты работы творческого мышления в истории нашего вида проявились лишь недавно. В доисторические времена случайному наблюдателю (скажем, исследователю из внеземной цивилизации) было бы не очевидно, что люди вообще могут творчески мыслить. Ему показалось бы, что мы только и делаем, что бесконечно повторяем образ жизни, к которому адаптировались на генетическом уровне, как и все остальные миллиарды видов в биосфере.
Ясно, что мы просто пользовались инструментами, как и многие другие виды. Мы общались на языке символов, но и в этом не было ничего необычного: это свойственно даже пчелам. Мы приручали другие виды, но так делают и муравьи. При более близком рассмотрении выяснилось бы, что языки, на которых говорили люди, и знание о том, как работать с инструментами, которые были в их распоряжении, передавались через мемы, а не через гены.
Этим мы стали достаточно выделяться на фоне других, но творческие способности все еще не были очевидны: у нескольких других видов тоже есть мемы. Вот только совершенствовать они их могут разве что методом случайных проб и ошибок. Не способны они и стабильно совершенствоваться на протяжении многих поколений.
Сегодня творческое мышление, с помощью которого люди совершенствуют идеи, — это то, что главным образом отличает нас от других видов. Однако люди на протяжении большей части своего существования им особо не пользовались.
Творческое мышление было еще менее заметно у предшественника нашего вида. Однако у того вида оно уже должно было развиваться, иначе нас никогда бы не было. На самом деле преимущество, дарованное последовательными мутациями, благодаря которому в голове наших предшественников немного прибавилось творческого мышления (или, точнее, способности, которую мы теперь считаем творческим мышлением), должно было быть достаточно большим, ведь по всеобщему признанию современные люди эволюционировали из обезьяноподобных предков очень быстро по стандартам эволюции генов. Наши предки, должно быть, размножались быстрее своих человекообразных собратьев с меньшими способностями к созданию знаний. Почему? Для чего они использовали эти знания?
Если бы мы не знали, что к чему, мы бы, наверно, сказали, что они использовали их, как и мы сегодня, в целях новаторства и для понимания устройства мира, чтобы в итоге жить им стало лучше. Например, те, кто смог усовершенствовать каменные орудия труда, в итоге имели более хорошие орудия, а значит, ели более хорошую пищу и у них было больше выжившего потомства. Они могли бы делать и более хорошее оружие, тем самым перекрыв обладателям конкурирующих генов доступ к пище и партнерам и так далее. Однако если бы такое произошло, эти улучшения отразились бы в палеонтологических данных в масштабе поколений. Но это не так.
Более того, вместе с творческом мышлением развивалась и способность воспроизводить мемы.
Считается, что некоторые члены вида Homo erectus (человек прямоходящий), жившие 500 000 лет назад, умели разводить костер. Это знание содержалось в их мемах, а не в генах. И как только творческое мышление и передача мемов сходятся, они сильно расширяют эволюционную ценность друг друга, ведь тогда любой, кто что-то улучшает, также имеет средство передать эту новую идею всем будущим поколениям, тем самым приумножая пользу соответствующих генов. А мемы совершенствуются с помощью творческого мышления гораздо быстрее, чем путем случайных проб и ошибок. Поскольку верхнего предела ценности идей нет, образовались бы условия для стремительного роста коэволюции двух адаптаций: творческого мышления и способности использовать мемы.
Однако опять же в этом сценарии что-то не так. Предполагается, что две названные адаптации действительно развивались совместно, но силой, которая двигала эту эволюцию, не может быть то, что люди совершенствовали идеи и передавали эти улучшения своим детям, потому что опять же если бы это было так, они бы совершали и накапливали эти улучшения за время жизни нескольких поколений.
В реальности до появления сельского хозяйства около 12 000 лет назад между заметными изменениями могли пройти многие тысячи лет. Как если бы каждое небольшое генетическое улучшение в творческом мышлении произвело одно заметное нововведение и больше ничего — довольно похоже на современные эксперименты с «искусственной эволюцией».
Но как такое может быть? В отличие от сегодняшних исследований в области искусственной эволюции и искусственного интеллекта, у наших предков развивалось настоящее творческое мышление, которое представляет собой способность создавать нескончаемый поток инноваций.
Их способность проводить в жизнь новаторские идеи быстро увеличивалась, но они едва ли воплощали их. И тут возникает загадка, но не потому, что такое поведение выглядит странно, а потому, что, если инновации были редкостью, откуда мог взяться дифференциальный эффект, связанный с воспроизводством особей с более или менее сносными способностями к новаторству?
То, что заметные изменения отделены друг от друга тысячами лет, по-видимому, означает, что в большинстве поколений даже самые творческие особи в популяции никаких новаторских идей не осуществляли. А значит, их более высокие способности к новаторству не вызвали давления отбора в их пользу.
Почему же эти способности продолжали, все улучшаясь раз за разом, быстро распространяться по популяции? Наши предки должны были для чего-то применять свое творческое мышление, причем по максимуму и часто. Но, очевидно, это было не новаторство. Для чего еще его можно было использовать?
Одна из теорий заключается в том, что творческое мышление развивалось не ради предоставления какого-то функционального преимущества, а просто путем полового отбора: люди как могли старались привлечь партнеров — ярко одевались, использовали украшения, рассказывали истории, шутили и тому подобное.
Предпочтение спариваться с более творческими особями коэволюционировало вместе с творческим мышлением, чтобы удовлетворить это предпочтение в эволюционной спирали — так говорит теория, — как павлины, хвосты их самцов и предпочтения самок.
Ясно, что мы просто пользовались инструментами, как и многие другие виды. Мы общались на языке символов, но и в этом не было ничего необычного: это свойственно даже пчелам. Мы приручали другие виды, но так делают и муравьи. При более близком рассмотрении выяснилось бы, что языки, на которых говорили люди, и знание о том, как работать с инструментами, которые были в их распоряжении, передавались через мемы, а не через гены.
Этим мы стали достаточно выделяться на фоне других, но творческие способности все еще не были очевидны: у нескольких других видов тоже есть мемы. Вот только совершенствовать они их могут разве что методом случайных проб и ошибок. Не способны они и стабильно совершенствоваться на протяжении многих поколений.
Сегодня творческое мышление, с помощью которого люди совершенствуют идеи, — это то, что главным образом отличает нас от других видов. Однако люди на протяжении большей части своего существования им особо не пользовались.
Творческое мышление было еще менее заметно у предшественника нашего вида. Однако у того вида оно уже должно было развиваться, иначе нас никогда бы не было. На самом деле преимущество, дарованное последовательными мутациями, благодаря которому в голове наших предшественников немного прибавилось творческого мышления (или, точнее, способности, которую мы теперь считаем творческим мышлением), должно было быть достаточно большим, ведь по всеобщему признанию современные люди эволюционировали из обезьяноподобных предков очень быстро по стандартам эволюции генов. Наши предки, должно быть, размножались быстрее своих человекообразных собратьев с меньшими способностями к созданию знаний. Почему? Для чего они использовали эти знания?
Если бы мы не знали, что к чему, мы бы, наверно, сказали, что они использовали их, как и мы сегодня, в целях новаторства и для понимания устройства мира, чтобы в итоге жить им стало лучше. Например, те, кто смог усовершенствовать каменные орудия труда, в итоге имели более хорошие орудия, а значит, ели более хорошую пищу и у них было больше выжившего потомства. Они могли бы делать и более хорошее оружие, тем самым перекрыв обладателям конкурирующих генов доступ к пище и партнерам и так далее. Однако если бы такое произошло, эти улучшения отразились бы в палеонтологических данных в масштабе поколений. Но это не так.
Более того, вместе с творческом мышлением развивалась и способность воспроизводить мемы.
Считается, что некоторые члены вида Homo erectus (человек прямоходящий), жившие 500 000 лет назад, умели разводить костер. Это знание содержалось в их мемах, а не в генах. И как только творческое мышление и передача мемов сходятся, они сильно расширяют эволюционную ценность друг друга, ведь тогда любой, кто что-то улучшает, также имеет средство передать эту новую идею всем будущим поколениям, тем самым приумножая пользу соответствующих генов. А мемы совершенствуются с помощью творческого мышления гораздо быстрее, чем путем случайных проб и ошибок. Поскольку верхнего предела ценности идей нет, образовались бы условия для стремительного роста коэволюции двух адаптаций: творческого мышления и способности использовать мемы.
Однако опять же в этом сценарии что-то не так. Предполагается, что две названные адаптации действительно развивались совместно, но силой, которая двигала эту эволюцию, не может быть то, что люди совершенствовали идеи и передавали эти улучшения своим детям, потому что опять же если бы это было так, они бы совершали и накапливали эти улучшения за время жизни нескольких поколений.
В реальности до появления сельского хозяйства около 12 000 лет назад между заметными изменениями могли пройти многие тысячи лет. Как если бы каждое небольшое генетическое улучшение в творческом мышлении произвело одно заметное нововведение и больше ничего — довольно похоже на современные эксперименты с «искусственной эволюцией».
Но как такое может быть? В отличие от сегодняшних исследований в области искусственной эволюции и искусственного интеллекта, у наших предков развивалось настоящее творческое мышление, которое представляет собой способность создавать нескончаемый поток инноваций.
Их способность проводить в жизнь новаторские идеи быстро увеличивалась, но они едва ли воплощали их. И тут возникает загадка, но не потому, что такое поведение выглядит странно, а потому, что, если инновации были редкостью, откуда мог взяться дифференциальный эффект, связанный с воспроизводством особей с более или менее сносными способностями к новаторству?
То, что заметные изменения отделены друг от друга тысячами лет, по-видимому, означает, что в большинстве поколений даже самые творческие особи в популяции никаких новаторских идей не осуществляли. А значит, их более высокие способности к новаторству не вызвали давления отбора в их пользу.
Почему же эти способности продолжали, все улучшаясь раз за разом, быстро распространяться по популяции? Наши предки должны были для чего-то применять свое творческое мышление, причем по максимуму и часто. Но, очевидно, это было не новаторство. Для чего еще его можно было использовать?
Одна из теорий заключается в том, что творческое мышление развивалось не ради предоставления какого-то функционального преимущества, а просто путем полового отбора: люди как могли старались привлечь партнеров — ярко одевались, использовали украшения, рассказывали истории, шутили и тому подобное.
Предпочтение спариваться с более творческими особями коэволюционировало вместе с творческим мышлением, чтобы удовлетворить это предпочтение в эволюционной спирали — так говорит теория, — как павлины, хвосты их самцов и предпочтения самок.
Но развивать творческое мышление ради полового отбора — цель маловероятная. Это замысловатая адаптация, и мы до сих пор не научились воспроизводить ее искусственным образом. Поэтому предположительно эволюционировать ей гораздо труднее, чем свойствам типа окраски или размера и формы частей тела, некоторые из которых, как считается, у людей и многих других животных действительно развивались из-за полового отбора.
Творческое мышление, насколько нам известно, развилось лишь однажды. Более того, наиболее заметные его проявления носят кумулятивный характер: было бы сложно определить небольшие отличия в творческом мышлении потенциальных партнеров в каждом единичном случае, особенно если оно не использовалось в практических целях.
(Представьте себе, как сложно было бы сегодня путем проведения художественного конкурса определить мельчайшие генетические отличия в художественных способностях людей. На практике любые такие отличия будут не видны за другими факторами.)
Так почему вместо способности создавать знания у нас не развились разно цветные волосы или ногти или любое из бесчисленного множества других признаков, которые было бы гораздо проще развить и гораздо проще уверенно оценить?
Более правдоподобный вариант теории с половым отбором заключается в том, что люди выбирают партнеров по социальному статусу, а не непосредственно склоняясь в сторону творческого мышления. Возможно, наиболее творческие люди скорее получали высокий статус — с помощью интриг или других манипуляций в обществе. Это могло дать им эволюционное преимущество без осуществления какого-либо прогресса, свидетельства которого были бы нам доступны.
Однако все такие теории так и не могут объяснить, почему, активно используя творческое мышление в самых разнообразных целях, его не использовали еще и в функциональных. Что мешало вождю, который заполучил власть путем творческих интриг, подумывать о лучших копьях для охоты? И что мешало его подданному, который изобрел такое копье, получить расположение? Аналогично не будут ли потенциальные партнеры, которых впечатляют художественные проявления идей, также с восторгом принимать и практические новаторские идеи? Ведь, в конце концов, некоторые из таких идей вполне могут помочь их открывателям удачнее проявить себя. А у новаторских идей иногда бывает большая сфера применения: навык нанизывания бисера на нить, приобретенный в одном поколении, может вылиться в навык изготовления рогатки в следующем. Так почему же практическое новаторство изначально встречалось так редко?
Из того, о чем говорилось в предыдущей главе, можно догадаться, что все потому, что племена или семьи, в которых жили люди, были статичными обществами, в которых любая заметная новая идея принизила бы статус человека, а значит, предположительно, его право на партнера.
Так как же человеку приобрести статус, особенно применяя больше творческого мышления, чем другие, и не прослыть нарушителем табу?
Я думаю, есть только один способ: воспроизводить мемы своего общества вернее, чем обычно. Выказывать исключительное согласие и послушание. Особенно хорошо уклоняться от новаторства. Статичное общество просто не сможет не вознаградить такое выдающееся поведение. Так может ли человек с помощью более широкого творческого мышления менее активно выдавать новаторские идеи, чем другие? Этот вопрос оказывается центральным, и к нему я еще вернусь ниже. Но сначала обратимся ко второй загадке.
Репликацию мемов часто (например, Блэкмор) характеризуют как имитацию. Но этого не может быть! Мем — это идея, а наблюдать идеи в голове других людей нельзя. Не получится у нас и перекачать их технически из одной головы в другую, как компьютерные программы, или реплицировать, как с молекулы ДНК. Поэтому мы не можем копировать или имитировать мемы в буквальном смысле. Единственная возможность доступа к их содержимому для нас — через поведение их обладателей (включая речь и результат их действий, например письменные труды).
Репликация мемов всегда следует этой модели: человек наблюдает за поведением обладателей мемов, прямо или косвенно. Затем, позднее — иногда сразу же, иногда спустя годы после такого наблюдения — мемы из головы обладателей проявляются в голове этого человека. Как они туда попадают? Похоже на индукцию, да? Но индукция невозможна.
Творческое мышление, насколько нам известно, развилось лишь однажды. Более того, наиболее заметные его проявления носят кумулятивный характер: было бы сложно определить небольшие отличия в творческом мышлении потенциальных партнеров в каждом единичном случае, особенно если оно не использовалось в практических целях.
(Представьте себе, как сложно было бы сегодня путем проведения художественного конкурса определить мельчайшие генетические отличия в художественных способностях людей. На практике любые такие отличия будут не видны за другими факторами.)
Так почему вместо способности создавать знания у нас не развились разно цветные волосы или ногти или любое из бесчисленного множества других признаков, которые было бы гораздо проще развить и гораздо проще уверенно оценить?
Более правдоподобный вариант теории с половым отбором заключается в том, что люди выбирают партнеров по социальному статусу, а не непосредственно склоняясь в сторону творческого мышления. Возможно, наиболее творческие люди скорее получали высокий статус — с помощью интриг или других манипуляций в обществе. Это могло дать им эволюционное преимущество без осуществления какого-либо прогресса, свидетельства которого были бы нам доступны.
Однако все такие теории так и не могут объяснить, почему, активно используя творческое мышление в самых разнообразных целях, его не использовали еще и в функциональных. Что мешало вождю, который заполучил власть путем творческих интриг, подумывать о лучших копьях для охоты? И что мешало его подданному, который изобрел такое копье, получить расположение? Аналогично не будут ли потенциальные партнеры, которых впечатляют художественные проявления идей, также с восторгом принимать и практические новаторские идеи? Ведь, в конце концов, некоторые из таких идей вполне могут помочь их открывателям удачнее проявить себя. А у новаторских идей иногда бывает большая сфера применения: навык нанизывания бисера на нить, приобретенный в одном поколении, может вылиться в навык изготовления рогатки в следующем. Так почему же практическое новаторство изначально встречалось так редко?
Из того, о чем говорилось в предыдущей главе, можно догадаться, что все потому, что племена или семьи, в которых жили люди, были статичными обществами, в которых любая заметная новая идея принизила бы статус человека, а значит, предположительно, его право на партнера.
Так как же человеку приобрести статус, особенно применяя больше творческого мышления, чем другие, и не прослыть нарушителем табу?
Я думаю, есть только один способ: воспроизводить мемы своего общества вернее, чем обычно. Выказывать исключительное согласие и послушание. Особенно хорошо уклоняться от новаторства. Статичное общество просто не сможет не вознаградить такое выдающееся поведение. Так может ли человек с помощью более широкого творческого мышления менее активно выдавать новаторские идеи, чем другие? Этот вопрос оказывается центральным, и к нему я еще вернусь ниже. Но сначала обратимся ко второй загадке.
Как реплицируется
смысл?
Репликацию мемов часто (например, Блэкмор) характеризуют как имитацию. Но этого не может быть! Мем — это идея, а наблюдать идеи в голове других людей нельзя. Не получится у нас и перекачать их технически из одной головы в другую, как компьютерные программы, или реплицировать, как с молекулы ДНК. Поэтому мы не можем копировать или имитировать мемы в буквальном смысле. Единственная возможность доступа к их содержимому для нас — через поведение их обладателей (включая речь и результат их действий, например письменные труды).
Репликация мемов всегда следует этой модели: человек наблюдает за поведением обладателей мемов, прямо или косвенно. Затем, позднее — иногда сразу же, иногда спустя годы после такого наблюдения — мемы из головы обладателей проявляются в голове этого человека. Как они туда попадают? Похоже на индукцию, да? Но индукция невозможна.
«Мемы приобретаются нами настолько естественным образом, что понять, насколько удивителен этот процесс или что вообще происходит, сложно. Особенно сложно увидеть, откуда берется знание».
Часто кажется, что этот процесс включает в себя имитацию обладателей мемов. Например, мы учим слова, имитируя звуки, из которых они состоят; махать рукой, когда машут нам, мы учимся, имитируя то, что видим. Таким образом, окружающим и даже нам самим, кажется, что мы копируем аспекты того, что делают другие люди, и запоминаем, что они говорят и пишут.
Это вполне объяснимое заблуждение подкрепляется еще и тем, что ближайшие живущие родственники нашего вида, человекообразные обезьяны, тоже обладают (хотя гораздо более ограниченной, но тем не менее поразительной) способностью к имитации. Но, как я объясню, на самом деле имитация действий людей и запоминание того, что они произносят, не может быть потенциальной основой репликации мемов человеком. Это играет только малую и по большей части несущественную роль.
Мемы приобретаются нами настолько естественным образом, что понять, насколько удивителен этот процесс или что вообще происходит, сложно. Особенно сложно увидеть, откуда берется знание. Даже в самых простых человеческих мемах содержится очень много знаний. Когда мы учимся махать рукой, мы запоминаем не только жест, а также то, какой должна быть ситуация, кому можно помахать и как. Большую часть из всего этого нам не говорят, но мы все равно это узнаем. Аналогично, когда мы учим слово, мы также узнаем и его значение, включая чрезвычайно неявные оттенки. Как мы приобретаем это знание?
Очевидно, не путем имитации обладателей. Обычно в начале своего курса лекций по философии науки Поппер просил студентов просто «понаблюдать». Затем он замолкал и ждал, пока кто-нибудь спросит, а за чем, собственно, нужно наблюдать. Так он демонстрировал один из многих недостатков эмпиризма, которые сегодня все еще присутствуют в здравом смысле. Научное наблюдение, говорил он студентам, невозможно без предварительного знания, на что смотреть, что и как искать и как интерпретировать то, что видишь. Таким образом, говори он, сначала должна появиться теория. Ее нужно выдвинуть в виде гипотезы, а не вывести.
Того же эффекта Поппер мог бы добиться, попросив слушателей не просто наблюдать, а имитировать. Логика была бы прежней: в рамках какой объяснительной теории «имитировать»? Кого имитировать? Поппера? Тогда нужно ли слушателям выйти к доске, отодвинуть лектора и встать на его место? Или они должны повернуться лицом к задней стене аудитории, в ту сторону, куда он смотрит? Или сымитировать его сильный австрийский акцент, а может, говорить, как они всегда говорят, потому что он говорит так, как говорит всегда? Или прямо сейчас ничего такого не делать, а просто включить подобную демонстрацию в свои собственные лекции по философии, когда уже они станут преподавателями?
Существует бесконечно много возможных интерпретаций фразы «сымитировать Поппера», каждая из которых задает различное поведение имитатора. Многие из этих способов будут сильно отличаться друг от друга. Каждый соответствует своей теории о том, какие идеи в голове Поппера вызвали наблюдаемое поведение.
Поэтому нет такого понятия, как «просто имитировать поведение», не говоря уже о том, что можно обнаружить идеи, имитируя поведение. Идеи нужно знать до того, как имитировать поведение. Поэтому мемы путем имитации поведения приобрести нельзя.
Гипотетические гены, которые вызвали репликацию мемов путем имитации, должны были бы также определять, кого имитировать. Блэкмор, например, предлагает в качестве критерия взять «имитировать лучших имитаторов». Но это невозможно по той же причине. Судить о том, насколько хорошо человек кого-то или что-то имитирует, можно, только если он уже знает или догадался, что (какие аспекты поведения и чьи) он имитирует, а также, какие обстоятельства принимаются во внимание и как.
То же самое верно, если поведение заключается в формулировании мемов. Как заметил Поппер: «Что бы вы не говорили, вас всегда могут неправильно понять». Можно только сформулировать явное содержимое, которого недостаточно для определения значения мема или чего-либо еще. Даже самые явные мемы, такие как законы, имеют неявно выраженное содержание, без которого их нельзя воспроизвести.
Например, многие законы ссылаются на некие «разумные» обстоятельства. Но никто не может определить этот признак достаточно точно, чтобы, скажем, человек из другой культуры мог применить это определение для принятия решения по уголовному делу. Как следствие, мы вряд ли узнаем, что означает слово «разумно», просто услышав, как формулируют его значение. Но мы его узнаем, а его вариации, которые узнаются людьми в той же культуре, достаточно близки, и законы, основанные на нем, могут применяться.
В любом случае, как я отмечал в предыдущей главе, мы точно не знаем правил, которым следуем в своем поведении. Правила, значения и модели речи своего родного языка мы в основном представляем расплывчато, но тем не менее передаем следующим поколениям эти правила с замечательной точностью, включая возможность применять их в ситуациях, в которых новый обладатель никогда не был, и включая модели речи, от которых люди явно пытаются следующее поколение оградить. Дело в том, что неявные знания нужны людям для понимания законов и других явно выраженных утверждений, а не наоборот. Философы и психологи усердно трудятся, чтобы обнаружить и сделать явными предположения, которые наша культура молча делает о социальных институтах, человеческой природе, о том, что правильно, а что нет, о пространстве и времени, о намерениях, о причинных связях, о свободе, о необходимости и так далее. Но мы не получаем эти определения из результатов подобных исследований: все как раз наоборот.
Это вполне объяснимое заблуждение подкрепляется еще и тем, что ближайшие живущие родственники нашего вида, человекообразные обезьяны, тоже обладают (хотя гораздо более ограниченной, но тем не менее поразительной) способностью к имитации. Но, как я объясню, на самом деле имитация действий людей и запоминание того, что они произносят, не может быть потенциальной основой репликации мемов человеком. Это играет только малую и по большей части несущественную роль.
Мемы приобретаются нами настолько естественным образом, что понять, насколько удивителен этот процесс или что вообще происходит, сложно. Особенно сложно увидеть, откуда берется знание. Даже в самых простых человеческих мемах содержится очень много знаний. Когда мы учимся махать рукой, мы запоминаем не только жест, а также то, какой должна быть ситуация, кому можно помахать и как. Большую часть из всего этого нам не говорят, но мы все равно это узнаем. Аналогично, когда мы учим слово, мы также узнаем и его значение, включая чрезвычайно неявные оттенки. Как мы приобретаем это знание?
Очевидно, не путем имитации обладателей. Обычно в начале своего курса лекций по философии науки Поппер просил студентов просто «понаблюдать». Затем он замолкал и ждал, пока кто-нибудь спросит, а за чем, собственно, нужно наблюдать. Так он демонстрировал один из многих недостатков эмпиризма, которые сегодня все еще присутствуют в здравом смысле. Научное наблюдение, говорил он студентам, невозможно без предварительного знания, на что смотреть, что и как искать и как интерпретировать то, что видишь. Таким образом, говори он, сначала должна появиться теория. Ее нужно выдвинуть в виде гипотезы, а не вывести.
Того же эффекта Поппер мог бы добиться, попросив слушателей не просто наблюдать, а имитировать. Логика была бы прежней: в рамках какой объяснительной теории «имитировать»? Кого имитировать? Поппера? Тогда нужно ли слушателям выйти к доске, отодвинуть лектора и встать на его место? Или они должны повернуться лицом к задней стене аудитории, в ту сторону, куда он смотрит? Или сымитировать его сильный австрийский акцент, а может, говорить, как они всегда говорят, потому что он говорит так, как говорит всегда? Или прямо сейчас ничего такого не делать, а просто включить подобную демонстрацию в свои собственные лекции по философии, когда уже они станут преподавателями?
Существует бесконечно много возможных интерпретаций фразы «сымитировать Поппера», каждая из которых задает различное поведение имитатора. Многие из этих способов будут сильно отличаться друг от друга. Каждый соответствует своей теории о том, какие идеи в голове Поппера вызвали наблюдаемое поведение.
Поэтому нет такого понятия, как «просто имитировать поведение», не говоря уже о том, что можно обнаружить идеи, имитируя поведение. Идеи нужно знать до того, как имитировать поведение. Поэтому мемы путем имитации поведения приобрести нельзя.
Гипотетические гены, которые вызвали репликацию мемов путем имитации, должны были бы также определять, кого имитировать. Блэкмор, например, предлагает в качестве критерия взять «имитировать лучших имитаторов». Но это невозможно по той же причине. Судить о том, насколько хорошо человек кого-то или что-то имитирует, можно, только если он уже знает или догадался, что (какие аспекты поведения и чьи) он имитирует, а также, какие обстоятельства принимаются во внимание и как.
То же самое верно, если поведение заключается в формулировании мемов. Как заметил Поппер: «Что бы вы не говорили, вас всегда могут неправильно понять». Можно только сформулировать явное содержимое, которого недостаточно для определения значения мема или чего-либо еще. Даже самые явные мемы, такие как законы, имеют неявно выраженное содержание, без которого их нельзя воспроизвести.
Например, многие законы ссылаются на некие «разумные» обстоятельства. Но никто не может определить этот признак достаточно точно, чтобы, скажем, человек из другой культуры мог применить это определение для принятия решения по уголовному делу. Как следствие, мы вряд ли узнаем, что означает слово «разумно», просто услышав, как формулируют его значение. Но мы его узнаем, а его вариации, которые узнаются людьми в той же культуре, достаточно близки, и законы, основанные на нем, могут применяться.
В любом случае, как я отмечал в предыдущей главе, мы точно не знаем правил, которым следуем в своем поведении. Правила, значения и модели речи своего родного языка мы в основном представляем расплывчато, но тем не менее передаем следующим поколениям эти правила с замечательной точностью, включая возможность применять их в ситуациях, в которых новый обладатель никогда не был, и включая модели речи, от которых люди явно пытаются следующее поколение оградить. Дело в том, что неявные знания нужны людям для понимания законов и других явно выраженных утверждений, а не наоборот. Философы и психологи усердно трудятся, чтобы обнаружить и сделать явными предположения, которые наша культура молча делает о социальных институтах, человеческой природе, о том, что правильно, а что нет, о пространстве и времени, о намерениях, о причинных связях, о свободе, о необходимости и так далее. Но мы не получаем эти определения из результатов подобных исследований: все как раз наоборот.
Если поведение невозможно сымитировать без предварительного знания о теории, которая его вызывает, то почему обезьяны, как всем известно, умеют обезьянничать? У них есть мемы: они могут научиться по-новому раскалывать орех, посмотрев, как это делает другая обезьяна, которая уже научилась так его раскалывать.
Как получается так, что обезьян не сбивает с толку бесконечная неопределенность в том, что имитировать, а что нет? А попугаи, как всем известно, повторяют как попугаи: они могут запоминать десятки звуков, которые слышали, и потом повторять их. Как они выбирают, каким звукам подражать, а каким нет и когда это делать?
В этом им помогают заранее известные им соответствующие неявно выраженные теории. Или, скорее, то, что они записаны в их генах. В ходе эволюции в гены попугаев было встроено имплицитное определение того, что значит «имитировать»: для них это значит запоминать последовательности звуков, которые удовлетворяют некоему критерию, который есть у них от рождения, а затем воспроизводить их в соответствии с другим врожденным критерием.
Отсюда следует интересный факт о физиологии попугаев: мозг попугая должен также содержать систему трансляции, которая анализирует входные нервные сигналы, поступающие из ушей, и генерирует выходные, по которым голосовые связки попугая воспроизводят те же звуки.
Для такой трансляции требуется определенное, достаточно замысловатое вычисление, которое закодировано в генах, а не в мемах. Считается, что это частично достигается за счет системы, основанной на «зеркальных нейронах». Это нейроны, которые активируются, когда животное производит заданное действие, а также когда оно воспринимает, как то же действие производится другим животным. Они были обнаружены экспериментальным путем у животных, которые обладают способностью к имитации.
Те ученые, которые считают, что репликация мемов у человека — это усложненная форма имитации, также склонны считать, что зеркальные нейроны — ключ к пониманию всех видов функций человеческого разума. К сожалению, такого быть не может.
Почему у попугаев развилась способность повторять, неизвестно. Для птиц это достаточно обычная адаптация, и она может играть несколько ролей. Но, как бы там ни было, для настоящих целей важно то, что попугаи не выбирают, каким звукам подражать или как это должно производиться. От звука звонка в дверь или лая собаки могут создаться условия, которые удовлетворяют врожденному критерию, инициирующему подражание, и когда такие условия появляются, попугай всегда будет имитировать ровно одно и то же: звуки.
Таким образом, проблему бесконечной неопределенности он решает тем, что никакого выбора не делает. Ему не приходит в голову проигнорировать собаку при таких условиях или сымитировать, как она виляет хвостом, потому что он не способен представить любой другой критерий для имитации, чем тот, который встроен в его зеркально-нейронную систему.
Попугай лишен творческого мышления и за счет его отсутствия верно копирует звуки. Это напоминает людей в статичных обществах, кроме главного отличия, о котором я расскажу ниже.
Теперь представьте себе, что попугай присутствовал на лекциях Поппера и научился повторять некоторые из его излюбленных изречений. В каком-то смысле он «сымитирует» некоторые идеи Поппера: в принципе, интересующийся предметом студент может впоследствии выучить идеи, слушая попугая. Но попугай будет просто передавать эти мемы из одного места в другое — то же самое в аудитории делает ветер.
Нельзя сказать, что попугай приобрел мемы, потому что он будет воспроизводить только одно из бесчисленного множества поведений, к которым они могут привести. То, что делает попугай, как результат заучивания звуков наизусть — например, его ответы на вопросы — не будет похоже на то, что делает Поппер. Мы услышим звучание мема, но не его значение. А репликатором является именно значение — знание.
Попугаю все равно, что значат для человека звуки, которым он подражает. Если бы лекции были посвящены не философии, а тому, как лучше зажарить попугая, он бы процитировал их не менее охотно любому, кто стал бы его слушать. Но попугаю не все равно, что содержит в себе звук. Попугай не записывает их механически. Как раз наоборот: попугаи записывают не все без исключения звуки и воспроизводят их не случайным образом. Благодаря врожденным критериям тем звукам, которые попугай слышит, действительно неявно приписывается значение; но только это значение всегда выбирается из одного и того же, узкого набора возможностей: если эволюционная функция попугайного подражания заключается, например, в создании идентифицирующих призывов, то каждый звук, который слышит попугай, либо таковым потенциально является, либо нет.
Человекообразные обезьяны способны распознавать гораздо более широкий набор возможных значений. Некоторые из них настолько сложны, что способности к подражанию у обезьян часто неправильно трактовались как свидетельство человекоподобного понимания.
Например, когда обезьяна выучивает новый способ разбивания орехов, ударяя по ним камнем, впоследствии она, в отличие от попугая, не повторяет те же самые движения слепо в фиксированной последовательности. Движения, необходимые, чтобы разбить орех, никогда не повторяются точь-в-точь: обезьяне нужно прицелиться, возможно, придется бежать за орехом, если он укатится, затем стучать по нему камнем не фиксированное число раз, а пока он не треснет, и так далее.
В некоторые моменты обезьяна должна координировать действия своих верхних лап, каждой из которых отводятся различные подзадачи. А прежде чем вообще начать что-то делать, обезьяна должна понять, что этот конкретный орех вообще можно разбить, она должна найти камень и опять же понять, что он ей подойдет.
Может показаться, что такие действия зависят от объяснения, от понимания, как и почему каждое действие в рамках сложного поведения должно вписаться в общую последовательность, чтобы в итоге цель была достигнута. Но в ходе недавних исследований выяснилось, как человекообразные обезьяны могут имитировать такое поведение, не создавая никаких объяснительных знаний.
В ряде замечательных наблюдений и теоретических исследований психолог-эволюционист и исследователь поведения животных Ричард Берн показал, как обезьяны достигают этого в ходе процесса, который он называет разбором поведения (что аналогично грамматическому анализу или «разбору» человеческой речи или текста компьютерной программы).
Люди и компьютеры разделяют непрерывные потоки звуков или символов на отдельные элементы, такие как слова, и затем интерпретируют эти элементы как связанные логикой большего предложения или программы. Аналогично при разборе поведения (который развился за миллион лет до анализа человеческого языка) обезьяна разбивает непрерывный поток действий, которые она наблюдает, на отдельные элементы, каждый из которых она уже умеет — на генетическом уровне — имитировать.
Эти отдельные элементы могут быть врожденным поведением, например, как кусаться, или поведением, выученным путем проб и ошибок, например, как схватить крапиву и не обжечься, или ранее выученными мемами.
Что касается того, как обезьяны правильно связывают эти элементы, не зная, почему они делают именно так, то оказывается, что в каждом известном случае сложного поведения живых существ, не являющихся человеком, чтобы получить необходимую информацию, достаточно просто наблюдать это поведение много раз и выискивать в нем простые статистические модели, например то, какие движения правой руки обычно сопровождают движения левой, а какие из элементов чаще всего опускаются.
Это очень неэффективный метод, требующий длительного наблюдения за поведением, которое человек сможет повторить практически сразу же, поняв, зачем оно нужно. Кроме того, метод допускает только несколько фиксированных вариантов для связи поведений между собой, поэтому реплицироваться могут только относительно простые мемы.
Обезьяны способны мгновенно копировать определенные отдельные действия — те, о которых у них уже есть знания, полученные через зеркально-нейронную систему, но у них могут уйти годы на то, чтобы выучить набор мемов, включающих в себя комбинации действий. Однако эти мемы — заведомо простые трюки по меркам человека — чрезвычайно полезны: с их помощью человекообразные обезьяны получают привилегированный доступ к источникам пищи, который закрыт для других животных, а эволюция мемов дает им возможность переключаться на другие источники гораздо быстрее, чем позволила бы эволюция генов.
Как получается так, что обезьян не сбивает с толку бесконечная неопределенность в том, что имитировать, а что нет? А попугаи, как всем известно, повторяют как попугаи: они могут запоминать десятки звуков, которые слышали, и потом повторять их. Как они выбирают, каким звукам подражать, а каким нет и когда это делать?
В этом им помогают заранее известные им соответствующие неявно выраженные теории. Или, скорее, то, что они записаны в их генах. В ходе эволюции в гены попугаев было встроено имплицитное определение того, что значит «имитировать»: для них это значит запоминать последовательности звуков, которые удовлетворяют некоему критерию, который есть у них от рождения, а затем воспроизводить их в соответствии с другим врожденным критерием.
Отсюда следует интересный факт о физиологии попугаев: мозг попугая должен также содержать систему трансляции, которая анализирует входные нервные сигналы, поступающие из ушей, и генерирует выходные, по которым голосовые связки попугая воспроизводят те же звуки.
Для такой трансляции требуется определенное, достаточно замысловатое вычисление, которое закодировано в генах, а не в мемах. Считается, что это частично достигается за счет системы, основанной на «зеркальных нейронах». Это нейроны, которые активируются, когда животное производит заданное действие, а также когда оно воспринимает, как то же действие производится другим животным. Они были обнаружены экспериментальным путем у животных, которые обладают способностью к имитации.
Те ученые, которые считают, что репликация мемов у человека — это усложненная форма имитации, также склонны считать, что зеркальные нейроны — ключ к пониманию всех видов функций человеческого разума. К сожалению, такого быть не может.
Почему у попугаев развилась способность повторять, неизвестно. Для птиц это достаточно обычная адаптация, и она может играть несколько ролей. Но, как бы там ни было, для настоящих целей важно то, что попугаи не выбирают, каким звукам подражать или как это должно производиться. От звука звонка в дверь или лая собаки могут создаться условия, которые удовлетворяют врожденному критерию, инициирующему подражание, и когда такие условия появляются, попугай всегда будет имитировать ровно одно и то же: звуки.
Таким образом, проблему бесконечной неопределенности он решает тем, что никакого выбора не делает. Ему не приходит в голову проигнорировать собаку при таких условиях или сымитировать, как она виляет хвостом, потому что он не способен представить любой другой критерий для имитации, чем тот, который встроен в его зеркально-нейронную систему.
Попугай лишен творческого мышления и за счет его отсутствия верно копирует звуки. Это напоминает людей в статичных обществах, кроме главного отличия, о котором я расскажу ниже.
Теперь представьте себе, что попугай присутствовал на лекциях Поппера и научился повторять некоторые из его излюбленных изречений. В каком-то смысле он «сымитирует» некоторые идеи Поппера: в принципе, интересующийся предметом студент может впоследствии выучить идеи, слушая попугая. Но попугай будет просто передавать эти мемы из одного места в другое — то же самое в аудитории делает ветер.
Нельзя сказать, что попугай приобрел мемы, потому что он будет воспроизводить только одно из бесчисленного множества поведений, к которым они могут привести. То, что делает попугай, как результат заучивания звуков наизусть — например, его ответы на вопросы — не будет похоже на то, что делает Поппер. Мы услышим звучание мема, но не его значение. А репликатором является именно значение — знание.
Попугаю все равно, что значат для человека звуки, которым он подражает. Если бы лекции были посвящены не философии, а тому, как лучше зажарить попугая, он бы процитировал их не менее охотно любому, кто стал бы его слушать. Но попугаю не все равно, что содержит в себе звук. Попугай не записывает их механически. Как раз наоборот: попугаи записывают не все без исключения звуки и воспроизводят их не случайным образом. Благодаря врожденным критериям тем звукам, которые попугай слышит, действительно неявно приписывается значение; но только это значение всегда выбирается из одного и того же, узкого набора возможностей: если эволюционная функция попугайного подражания заключается, например, в создании идентифицирующих призывов, то каждый звук, который слышит попугай, либо таковым потенциально является, либо нет.
Человекообразные обезьяны способны распознавать гораздо более широкий набор возможных значений. Некоторые из них настолько сложны, что способности к подражанию у обезьян часто неправильно трактовались как свидетельство человекоподобного понимания.
Например, когда обезьяна выучивает новый способ разбивания орехов, ударяя по ним камнем, впоследствии она, в отличие от попугая, не повторяет те же самые движения слепо в фиксированной последовательности. Движения, необходимые, чтобы разбить орех, никогда не повторяются точь-в-точь: обезьяне нужно прицелиться, возможно, придется бежать за орехом, если он укатится, затем стучать по нему камнем не фиксированное число раз, а пока он не треснет, и так далее.
В некоторые моменты обезьяна должна координировать действия своих верхних лап, каждой из которых отводятся различные подзадачи. А прежде чем вообще начать что-то делать, обезьяна должна понять, что этот конкретный орех вообще можно разбить, она должна найти камень и опять же понять, что он ей подойдет.
Может показаться, что такие действия зависят от объяснения, от понимания, как и почему каждое действие в рамках сложного поведения должно вписаться в общую последовательность, чтобы в итоге цель была достигнута. Но в ходе недавних исследований выяснилось, как человекообразные обезьяны могут имитировать такое поведение, не создавая никаких объяснительных знаний.
В ряде замечательных наблюдений и теоретических исследований психолог-эволюционист и исследователь поведения животных Ричард Берн показал, как обезьяны достигают этого в ходе процесса, который он называет разбором поведения (что аналогично грамматическому анализу или «разбору» человеческой речи или текста компьютерной программы).
Люди и компьютеры разделяют непрерывные потоки звуков или символов на отдельные элементы, такие как слова, и затем интерпретируют эти элементы как связанные логикой большего предложения или программы. Аналогично при разборе поведения (который развился за миллион лет до анализа человеческого языка) обезьяна разбивает непрерывный поток действий, которые она наблюдает, на отдельные элементы, каждый из которых она уже умеет — на генетическом уровне — имитировать.
Эти отдельные элементы могут быть врожденным поведением, например, как кусаться, или поведением, выученным путем проб и ошибок, например, как схватить крапиву и не обжечься, или ранее выученными мемами.
Что касается того, как обезьяны правильно связывают эти элементы, не зная, почему они делают именно так, то оказывается, что в каждом известном случае сложного поведения живых существ, не являющихся человеком, чтобы получить необходимую информацию, достаточно просто наблюдать это поведение много раз и выискивать в нем простые статистические модели, например то, какие движения правой руки обычно сопровождают движения левой, а какие из элементов чаще всего опускаются.
Это очень неэффективный метод, требующий длительного наблюдения за поведением, которое человек сможет повторить практически сразу же, поняв, зачем оно нужно. Кроме того, метод допускает только несколько фиксированных вариантов для связи поведений между собой, поэтому реплицироваться могут только относительно простые мемы.
Обезьяны способны мгновенно копировать определенные отдельные действия — те, о которых у них уже есть знания, полученные через зеркально-нейронную систему, но у них могут уйти годы на то, чтобы выучить набор мемов, включающих в себя комбинации действий. Однако эти мемы — заведомо простые трюки по меркам человека — чрезвычайно полезны: с их помощью человекообразные обезьяны получают привилегированный доступ к источникам пищи, который закрыт для других животных, а эволюция мемов дает им возможность переключаться на другие источники гораздо быстрее, чем позволила бы эволюция генов.
Таким образом, обезьяна знает (неявно), что другая обезьяна именно «подбирает камень», а не делает что-то еще из бесчисленного множества возможных интерпретаций одних и тех же действий, как то «подбирает объект в заданном относительном положении», потому что подбирание камня входит в ее врожденный набор пригодных для копирования поведений, а другие возможности — нет.
На самом деле может вполне оказаться, что обезьяны не могут сымитировать поведение «подобрать объект в заданном относительном положении». Заметим в этой связи, что обезьяны не могут имитировать звуки. Они не могут даже повторить звук (просто повторить), несмотря на то, что у них есть сложный врожденный набор призывов, которые они умеют воспроизводить, распознавать, а также использовать для выполнения действий генетически заложенными способами. В их системе разбора поведений просто не развился заранее заданный механизм перехода от слышания звуков к проговариванию их, поэтому звуки они сымитировать и не могут. Как следствие, в любых подвластных мемам поведениях обезьян индивидуализированных звуков нет.
Таким образом, в решающем отношении, значимом для репликации мемов, обезьянье подражание с логической точки зрения не отличается от попугайного: как и попугай, обезьяне удается избежать бесконечной неопределенности в том, что копировать, а что нет, благодаря уже известному ей (неявно) значению каждого действия, которое она способна скопировать. И с каждым действием, которое способна скопировать, она может ассоциировать только одно значение — одно определение того, как совершать «то же самое» действие при разных обстоятельствах. Вот так мемы обезьян могут реплицироваться без невозможного шага буквального копирования знания от другой обезьяны. Получатель мема мгновенно распознает значение каждого элемента поведения и выстраивает отношения между элементами путем статистического анализа, а не путем выяснения, как они содействуют друг другу.
На самом деле может вполне оказаться, что обезьяны не могут сымитировать поведение «подобрать объект в заданном относительном положении». Заметим в этой связи, что обезьяны не могут имитировать звуки. Они не могут даже повторить звук (просто повторить), несмотря на то, что у них есть сложный врожденный набор призывов, которые они умеют воспроизводить, распознавать, а также использовать для выполнения действий генетически заложенными способами. В их системе разбора поведений просто не развился заранее заданный механизм перехода от слышания звуков к проговариванию их, поэтому звуки они сымитировать и не могут. Как следствие, в любых подвластных мемам поведениях обезьян индивидуализированных звуков нет.
Таким образом, в решающем отношении, значимом для репликации мемов, обезьянье подражание с логической точки зрения не отличается от попугайного: как и попугай, обезьяне удается избежать бесконечной неопределенности в том, что копировать, а что нет, благодаря уже известному ей (неявно) значению каждого действия, которое она способна скопировать. И с каждым действием, которое способна скопировать, она может ассоциировать только одно значение — одно определение того, как совершать «то же самое» действие при разных обстоятельствах. Вот так мемы обезьян могут реплицироваться без невозможного шага буквального копирования знания от другой обезьяны. Получатель мема мгновенно распознает значение каждого элемента поведения и выстраивает отношения между элементами путем статистического анализа, а не путем выяснения, как они содействуют друг другу.
«Человек пытается не сымитировать поведение, а объяснить его, понять те идеи, которые его вызвали, что является частным случаем общей цели человека, заключающейся в желании объяснить, как устроен мир».
Люди, приобретая человеческие мемы, делают нечто глубоко отличное. Когда публика слушает лекцию или когда ребенок изучает язык, стоящая перед ними задача практически противоположна обезьяньему или попугайному подражанию: они стремятся выяснить именно значение поведения, которое они наблюдают и которого они заранее не знают. Сами действия и даже логика, которая их связывает, в значительной степени носят вторичный характер и зачастую впоследствии полностью забываются.
Например, во взрослом возрасте мы помним лишь несколько предложений, по которым учились говорить. Если попугай скопировал бы обрывки голоса Поппера на лекции, он бы непременно скопировал их с его австрийским акцентом: попугаи не способны скопировать высказывание без акцента, с которым оно было произнесено. А у студента-человека вполне может не получиться скопировать его с акцентом. На самом деле студент вполне может приобрести на лекции сложный мем, но при этом не сможет повторить ни одного произнесенного лектором предложения даже сразу после нее. В таком случае студент реплицирует значение, то есть полное содержание, мема, вообще не имитируя никаких действий. Как я и говорил, имитация не является центральной частью репликации мемов человека.
Допустим, лектор несколько раз возвращался к определенной ключевой идее, каждый раз выражая ее разными словами и жестами. Попугаю (или обезьяне) придется гораздо сложнее, чем когда нужно сымитировать только первое упоминание, а студенту — гораздо проще, потому что для наблюдателя-человека каждый новый способ преподнести идею будет передавать дополнительное знание.
Или допустим, что лектор последовательно произносил что-то неправильно, так, что это влияло на смысл, и затем поправил себя только один раз в конце. Попугай будет копировать неправильную версию, а студент — нет. Даже если лектор так и не исправил ошибку, у слушателя-человека все еще остаются хорошие шансы понять, что имел в виду лектор, и снова без имитации поведения. Если бы у доски на лекции выступал кто-то другой, но в его изложении были бы серьезные заблуждения, слушатель-человек все равно смог бы определить, что имеет в виду лектор, объяснив, в чем заблуждается докладчик, а также что хотел сказать лектор — точно так же, как эксперт по фокусам даже по неправильным объяснениям зрителей смог бы определить, что на самом деле произошло во время фокуса.
Человек пытается не сымитировать поведение, а объяснить его, понять те идеи, которые его вызвали, что является частным случаем общей цели человека, заключающейся в желании объяснить, как устроен мир. Когда нам удается объяснить чье-то поведение и мы одобряем его намерение, мы можем впоследствии вести себя «так же», как тот человек, в соответствующем смысле. Но если мы это не одобряем, мы можем повести себя не так, как этот человек.
Поскольку создание объяснений — это наша вторая натура (если не первая), мы легко можем неправильно истолковать процесс приобретения мема как «имитацию того, что видим». С помощью объяснений мы «проходим» прямо сквозь поведение к значению. Попугаи копируют характерные звуки, обезьяны — целенаправленные движения определенного ограниченного класса. Но люди, вообще говоря, не копируют поведение. С помощью гипотез, критики и эксперимента они создают хорошие объяснения значений чего бы то ни было — поведения других людей, их собственного и вообще мира. Это как раз то, что делает творческое мышление. И если в итоге мы ведем себя, как другие люди, это потому, что мы открыли для себя ту же самую идею.
Поэтому у слушателей на лекции, пытающихся впитать мемы лектора, не возникает желания повернуться лицом к противоположной стене аудитории или сымитировать лектора каким-то одним из бесконечного числа способов. Они отклоняют такие интерпретации того, что стоит скопировать у лектора не потому, что в общем не способны понять их, в отличие от других животных, а потому, что это неразумные объяснения действий лектора и неразумные идеи по собственным меркам публики.
В этой главе я представил две загадки. Первая — в том, почему творческое мышление людей было эволюционным преимуществом тогда, когда новаторства практически не было. Вторая — в том, как возможна репликация мемов человеком, притом что их содержимое для него не наблюдаемо.
Я считаю, что обе эти загадки имеют одну разгадку: репликация мемов человеком происходит с помощью творческого мышления; и именно оно в ходе своей эволюции использовалось для репликации мемов. Другими словами, с его помощью приобреталось существующее знание, а не создавалось новое. Но механизм осуществления того и другого одинаков, и потому приобретая способность к первому, мы автоматически становимся способны к последнему. Это был важный пример широкой сферы применимости, благодаря которому стало возможным все, что присуще исключительно человеку.
Человек, приобретающий мем, сталкивается с той же логической проблемой, что и ученый. И тот, и другой должны найти скрытое объяснение. Для первого это идея в сознании других людей, а для второго — закономерность или закон природы. Ни у того, ни другого нет прямого доступа к этому объяснению. Но оба имеют доступ к данным, с помощью которых объяснение можно проверить: полученное путем наблюдений поведение людей, которые обладают мемом, и физические явления, подчиняющиеся соответствующему закону.
Таким образом, загадка о том, как можно было бы перевести поведение обратно в теорию, содержащую его значение, — та же, что и откуда берется научное знание. А идея, заключающаяся в том, что мемы копируются путем имитации поведения их обладателей, — та же ошибка, что эмпиризм, индуктивизм или ламаркизм. Все они полагаются на наличие способа автоматического перевода проблем (таких как почему планеты двигаются так, а не иначе, или как достать до листьев на высоком дереве, или как сделать так, чтобы хищник тебя не заметил) в их решение.
Другими словами, они предполагают, что среда (в форме наблюдаемого явления или, скажем, высокого дерева) может «говорить» сознанию или геному, как удовле творить ее критериям. Поппер писал:
Мемы, как научные теории, не из чего не выводятся. Получатель создает их заново. Они представляют собой гипотетические объяснения, которые перед тем, как кто-то вообще сможет их перенять, подвергаются критике и проверке.
Такая модель творческого выдвижения гипотез, критики и проверки порождает как неясно выраженные, так и эксплицитные идеи. На самом деле к этому приводит любое творческое мышление, ведь ни одну идею нельзя представить с полной ясностью. Когда мы выдвигаем недвусмысленную гипотезу, в ней есть неявная компонента, вне зависимости от того, знаем мы об этом или нет. И так со всякой критикой.
Таким образом, как зачастую случалось в истории универсальности, способность человека к универсальным объяснениям развивалась не ради получения универсальной функции. Она эволюционировала, просто чтобы повысить объем меметической информации, которую могли приобрести наши предки, а также скорость и точность, с которыми они могли ее приобрести.
Но поскольку для этого эволюции было проще всего дать нам универсальную способность объяснять с помощью творческого мышления, это она и сделала. Этот эпистемологический факт дает не только решение двух упомянутых мною загадок, но прежде всего причину эволюции творческого мышления человека, а значит, и человеческого вида.
Например, во взрослом возрасте мы помним лишь несколько предложений, по которым учились говорить. Если попугай скопировал бы обрывки голоса Поппера на лекции, он бы непременно скопировал их с его австрийским акцентом: попугаи не способны скопировать высказывание без акцента, с которым оно было произнесено. А у студента-человека вполне может не получиться скопировать его с акцентом. На самом деле студент вполне может приобрести на лекции сложный мем, но при этом не сможет повторить ни одного произнесенного лектором предложения даже сразу после нее. В таком случае студент реплицирует значение, то есть полное содержание, мема, вообще не имитируя никаких действий. Как я и говорил, имитация не является центральной частью репликации мемов человека.
Допустим, лектор несколько раз возвращался к определенной ключевой идее, каждый раз выражая ее разными словами и жестами. Попугаю (или обезьяне) придется гораздо сложнее, чем когда нужно сымитировать только первое упоминание, а студенту — гораздо проще, потому что для наблюдателя-человека каждый новый способ преподнести идею будет передавать дополнительное знание.
Или допустим, что лектор последовательно произносил что-то неправильно, так, что это влияло на смысл, и затем поправил себя только один раз в конце. Попугай будет копировать неправильную версию, а студент — нет. Даже если лектор так и не исправил ошибку, у слушателя-человека все еще остаются хорошие шансы понять, что имел в виду лектор, и снова без имитации поведения. Если бы у доски на лекции выступал кто-то другой, но в его изложении были бы серьезные заблуждения, слушатель-человек все равно смог бы определить, что имеет в виду лектор, объяснив, в чем заблуждается докладчик, а также что хотел сказать лектор — точно так же, как эксперт по фокусам даже по неправильным объяснениям зрителей смог бы определить, что на самом деле произошло во время фокуса.
Человек пытается не сымитировать поведение, а объяснить его, понять те идеи, которые его вызвали, что является частным случаем общей цели человека, заключающейся в желании объяснить, как устроен мир. Когда нам удается объяснить чье-то поведение и мы одобряем его намерение, мы можем впоследствии вести себя «так же», как тот человек, в соответствующем смысле. Но если мы это не одобряем, мы можем повести себя не так, как этот человек.
Поскольку создание объяснений — это наша вторая натура (если не первая), мы легко можем неправильно истолковать процесс приобретения мема как «имитацию того, что видим». С помощью объяснений мы «проходим» прямо сквозь поведение к значению. Попугаи копируют характерные звуки, обезьяны — целенаправленные движения определенного ограниченного класса. Но люди, вообще говоря, не копируют поведение. С помощью гипотез, критики и эксперимента они создают хорошие объяснения значений чего бы то ни было — поведения других людей, их собственного и вообще мира. Это как раз то, что делает творческое мышление. И если в итоге мы ведем себя, как другие люди, это потому, что мы открыли для себя ту же самую идею.
Поэтому у слушателей на лекции, пытающихся впитать мемы лектора, не возникает желания повернуться лицом к противоположной стене аудитории или сымитировать лектора каким-то одним из бесконечного числа способов. Они отклоняют такие интерпретации того, что стоит скопировать у лектора не потому, что в общем не способны понять их, в отличие от других животных, а потому, что это неразумные объяснения действий лектора и неразумные идеи по собственным меркам публики.
Одна разгадка на обе загадки
В этой главе я представил две загадки. Первая — в том, почему творческое мышление людей было эволюционным преимуществом тогда, когда новаторства практически не было. Вторая — в том, как возможна репликация мемов человеком, притом что их содержимое для него не наблюдаемо.
Я считаю, что обе эти загадки имеют одну разгадку: репликация мемов человеком происходит с помощью творческого мышления; и именно оно в ходе своей эволюции использовалось для репликации мемов. Другими словами, с его помощью приобреталось существующее знание, а не создавалось новое. Но механизм осуществления того и другого одинаков, и потому приобретая способность к первому, мы автоматически становимся способны к последнему. Это был важный пример широкой сферы применимости, благодаря которому стало возможным все, что присуще исключительно человеку.
Человек, приобретающий мем, сталкивается с той же логической проблемой, что и ученый. И тот, и другой должны найти скрытое объяснение. Для первого это идея в сознании других людей, а для второго — закономерность или закон природы. Ни у того, ни другого нет прямого доступа к этому объяснению. Но оба имеют доступ к данным, с помощью которых объяснение можно проверить: полученное путем наблюдений поведение людей, которые обладают мемом, и физические явления, подчиняющиеся соответствующему закону.
Таким образом, загадка о том, как можно было бы перевести поведение обратно в теорию, содержащую его значение, — та же, что и откуда берется научное знание. А идея, заключающаяся в том, что мемы копируются путем имитации поведения их обладателей, — та же ошибка, что эмпиризм, индуктивизм или ламаркизм. Все они полагаются на наличие способа автоматического перевода проблем (таких как почему планеты двигаются так, а не иначе, или как достать до листьев на высоком дереве, или как сделать так, чтобы хищник тебя не заметил) в их решение.
Другими словами, они предполагают, что среда (в форме наблюдаемого явления или, скажем, высокого дерева) может «говорить» сознанию или геному, как удовле творить ее критериям. Поппер писал:
«Индуктивистский или ламарковский подход оперирует понятием инструкции извне, из окружающей среды. А критический или дарвинистский признает только инструкцию изнутри, изнутри самой структуры… Я утверждаю, что инструкции извне структуры вообще не существует. Открывая новые факты и получая новые результаты, мы их не копируем и не выводим по индукции из наблюдения, равно как не применяем никакой другой метод получения инструкции из окружающей среды. Скорее при этом мы пользуемся методом проб и устранения ошибок. Как говорит Эрнст Гомбрих, «сначала созидание, потом осознание», другими словами, сначала новая, пробная структура активно создается, а потом ее подвергают проверке, чтобы, возможно, исключить».Поппер мог так же легко написать, что «приобретая новые мемы, мы их не копируем и не выводим по индукции из наблюдения, равно как не применяем никакой другой метод имитации окружающей среды или получения инструкции из окружающей среды». Передача мемов человеческого типа — мемов, значение которых для получателя в большинстве случаев не предопределено, — не может быть ничем другим, кроме как творческой деятельностью со стороны получателя.
Мемы, как научные теории, не из чего не выводятся. Получатель создает их заново. Они представляют собой гипотетические объяснения, которые перед тем, как кто-то вообще сможет их перенять, подвергаются критике и проверке.
Такая модель творческого выдвижения гипотез, критики и проверки порождает как неясно выраженные, так и эксплицитные идеи. На самом деле к этому приводит любое творческое мышление, ведь ни одну идею нельзя представить с полной ясностью. Когда мы выдвигаем недвусмысленную гипотезу, в ней есть неявная компонента, вне зависимости от того, знаем мы об этом или нет. И так со всякой критикой.
Таким образом, как зачастую случалось в истории универсальности, способность человека к универсальным объяснениям развивалась не ради получения универсальной функции. Она эволюционировала, просто чтобы повысить объем меметической информации, которую могли приобрести наши предки, а также скорость и точность, с которыми они могли ее приобрести.
Но поскольку для этого эволюции было проще всего дать нам универсальную способность объяснять с помощью творческого мышления, это она и сделала. Этот эпистемологический факт дает не только решение двух упомянутых мною загадок, но прежде всего причину эволюции творческого мышления человека, а значит, и человеческого вида.
Наверно, все происходило как-то так. В ранних дочеловеческих обществах были только очень простые мемы — такие, как сейчас у высших обезьян, но, возможно, с более широким набором элементарных поведений, которые можно было скопировать. Это были практичные мемы, например, о том, как добыть пищу, которая иными путями была недоступна. Ценность таких знаний должна была быть высокой, что привело к образованию готовой ниши для любой адаптации, которая позволила бы тратить на репликацию мемов меньше усилий. И такой адаптацией в итоге стало творческое мышление. По мере расширения ниши коэволюционировали дальнейшие адаптации, такие как увеличение памяти (чтобы в ней помещалось больше мемов), более тонкая регуляция моторики и специализированные структуры мозга, предназначенные для языковых целей. В результате увеличилась и ширина «полосы пропускания» мемов, то есть количество меметической информации, которую можно передать от одного поколения к следующему. Мемы также стали более сложными и замысловатыми.
Вот почему и как эволюционировал наш вид, и почему вначале он развивался быстро. Постепенно мемы стали доминировать над поведением наших предков. Происходила эволюция мемов, и, как всякая эволюция, она шла в направлении повышения точности передачи. Это означало повышение антирациональности мемов. В какой-то момент эволюция мемов дошла до статичных обществ — предположительно это были племена. Как следствие, все это развитие творческого мышления так и не привело к потоку новаторства. Новых идей было неуловимо мало, даже несмотря на то, что возможностей для их появления быстро становилось все больше.
Даже в статичном обществе мемы продолжали эволюционировать, что было обусловлено незаметными ошибками репликации. Просто их эволюция шла медленнее, чем можно было заметить: ведь незаметные ошибки нельзя подавить! Как правило, мемы развивались в сторону более верной репликации, как обычно и бывает в процессе эволюции, а значит, в сторону более высокой статичности общества. В таком обществе статус человека понижается, если он ведет себя не так, как от него ожидают, и повышается, если его поведение отвечает ожиданиям. Это ожидания и родителей, и священников, и начальников, и потенциальных половых партнеров (или тех, кто отвечает за подобные отношения в этом обществе), людей, которые и сами следовали пожеланиям и ожиданиям общества в целом. Их мнение будет определять, сможет ли человек есть, процветать и размножаться, а значит, и судьбу его генов.
Но как узнать, чего хотят и ждут другие люди? Они могут отдавать приказы, но никогда не смогут выразить свои ожидания до мелочей, не говоря уже о том, чтобы до мелочей определить, как достичь этого. Когда человеку приказывают что-то сделать (или от него этого ожидают, чтобы определить, достоин ли он пищи или партнера, например), он может вспомнить, что видел, как то же самое делал заслуживающий уважения человек, и может попытаться сымитировать его действия. Чтобы справиться с этим, ему нужно будет понять, какова была цель, и суметь подобраться к ней как можно ближе. Человек будет пытаться произвести впечатление на шефа, священника, родителей или потенциального полового партнера, копируя и затем следуя их стандартам человеческих стремлений. Человек произведет впечатление на племя как на группу, если скопирует представление, бытующее в племени (или среди наиболее влиятельных его членов), о том, что считается в нем достойным, и поведет себя соответствующим образом.
Значит, как это ни парадоксально, для процветания в статичном обществе требуется творческое мышление — творческое мышление, которое позволяет менее активно выдавать новаторские идеи, чем другие. Таким вот образом в примитивных, статичных обществах, которые содержали ужасно мало знаний и существовали только благодаря подавлению новаторства, образовывалась среда, которая сильно благоприятствовала более активной эволюции способности выдавать новаторские идеи.
Как и в случае с любым скачком в универсальность, интересно поразмышлять о том, как этот скачок складывался из постепенных изменений. Творческое мышление — это то, что свойственно программам. Как я говорил, мы уже сегодня могли бы запускать на своих ноутбуках программы, реализующие искусственный интеллект, если бы знали, как их написать (или обеспечить их эволюцию). Как и в случае с любым программным обеспечением, компьютеру, чтобы он мог обрабатывать требуемый объем данных за требуемое время, необходимы определенные технические характеристики.
Так получилось, что технические характеристики, которые позволили бы реализовать творческое мышление, были среди тех, которым в плане репликации мемов до эволюции творческого мышления отдавалось большое предпочтение. Главной характеристикой был объем памяти: чем больше можно запомнить, тем больше мемов будет воспроизведено и тем точнее будет это воспроизведение.
В список этих характеристик могли также входить зеркальные нейроны для имитации более широкого круга элементарных действий, чем могут сымитировать обезь яны, — например, элементарные звуки языка. Такая техническая поддержка языковых способностей должна была естественным образом развиваться одновременно с увеличением полосы пропускания мемов.
И к тому времени, как развилось творческое мышление, между генами и мемами уже произошла значительная коэволюция: гены развивали технические средства, чтобы они могли охватить больше мемов, причем более высокого качества, а мемы развивались бы с тем, чтобы перенять еще больше функций, за которые ранее отвечали гены, например, как выбрать партнера, как есть, драться и так далее. Поэтому, я предполагаю, что программа, реализующая творческое мышление, — не целиком врожденная. Это комбинация генов и мемов.
Структура мозга человека позволяла ему реализовать творческое мышление (а также начать чувствовать, мыслить и тому подобное) задолго до потенциального появления первых подобных программ. Если взять последовательные стадии развития мозга в тот период, то реализовать творческое мышление на самых ранних допускавших это стадиях не получилось бы без весьма искусно составленных программ, необходимых для того, чтобы реализовать эту возможность с использованием едва ли подходящих для этого мозговых структур.
По мере совершенствования «технического» исполнения мозга запрограммировать творческое мышление становилось все проще и проще, пока это не упростилось настолько, что стало под силу эволюции. Что именно постепенно увеличивалось на пути к способности объяснить все что угодно, мы не знаем. Если бы знали, то смогли бы запрограммировать это уже завтра.
Дэвид Дойч. «Начало бесконечности: Объяснения, которые меняют мир»
(Отрывок из книги)
Вот почему и как эволюционировал наш вид, и почему вначале он развивался быстро. Постепенно мемы стали доминировать над поведением наших предков. Происходила эволюция мемов, и, как всякая эволюция, она шла в направлении повышения точности передачи. Это означало повышение антирациональности мемов. В какой-то момент эволюция мемов дошла до статичных обществ — предположительно это были племена. Как следствие, все это развитие творческого мышления так и не привело к потоку новаторства. Новых идей было неуловимо мало, даже несмотря на то, что возможностей для их появления быстро становилось все больше.
Даже в статичном обществе мемы продолжали эволюционировать, что было обусловлено незаметными ошибками репликации. Просто их эволюция шла медленнее, чем можно было заметить: ведь незаметные ошибки нельзя подавить! Как правило, мемы развивались в сторону более верной репликации, как обычно и бывает в процессе эволюции, а значит, в сторону более высокой статичности общества. В таком обществе статус человека понижается, если он ведет себя не так, как от него ожидают, и повышается, если его поведение отвечает ожиданиям. Это ожидания и родителей, и священников, и начальников, и потенциальных половых партнеров (или тех, кто отвечает за подобные отношения в этом обществе), людей, которые и сами следовали пожеланиям и ожиданиям общества в целом. Их мнение будет определять, сможет ли человек есть, процветать и размножаться, а значит, и судьбу его генов.
Но как узнать, чего хотят и ждут другие люди? Они могут отдавать приказы, но никогда не смогут выразить свои ожидания до мелочей, не говоря уже о том, чтобы до мелочей определить, как достичь этого. Когда человеку приказывают что-то сделать (или от него этого ожидают, чтобы определить, достоин ли он пищи или партнера, например), он может вспомнить, что видел, как то же самое делал заслуживающий уважения человек, и может попытаться сымитировать его действия. Чтобы справиться с этим, ему нужно будет понять, какова была цель, и суметь подобраться к ней как можно ближе. Человек будет пытаться произвести впечатление на шефа, священника, родителей или потенциального полового партнера, копируя и затем следуя их стандартам человеческих стремлений. Человек произведет впечатление на племя как на группу, если скопирует представление, бытующее в племени (или среди наиболее влиятельных его членов), о том, что считается в нем достойным, и поведет себя соответствующим образом.
Значит, как это ни парадоксально, для процветания в статичном обществе требуется творческое мышление — творческое мышление, которое позволяет менее активно выдавать новаторские идеи, чем другие. Таким вот образом в примитивных, статичных обществах, которые содержали ужасно мало знаний и существовали только благодаря подавлению новаторства, образовывалась среда, которая сильно благоприятствовала более активной эволюции способности выдавать новаторские идеи.
С точки зрения гипотетических инопланетян, наблюдающих за нашими предками, сообщество продвинутых обезьян с мемами до начала эволюции творческого мышления внешне походило бы на их потомков в период после скачка в универсальность, просто у потомков было бы намного больше мемов. Однако механизм, благодаря которому эти мемы продолжали реплицироваться верно, сильно бы изменился. Животные из более раннего сообщества для репликации своих мемов опирались на отсутствие творческого мышления, а люди, несмотря на то, что они живут в статичном обществе, полностью полагались именно на свое творческое мышление.«По мере совершенствования “технического” исполнения мозга запрограммировать творческое мышление становилось все проще и проще, пока это не упростилось настолько, что стало под силу эволюции».
Как и в случае с любым скачком в универсальность, интересно поразмышлять о том, как этот скачок складывался из постепенных изменений. Творческое мышление — это то, что свойственно программам. Как я говорил, мы уже сегодня могли бы запускать на своих ноутбуках программы, реализующие искусственный интеллект, если бы знали, как их написать (или обеспечить их эволюцию). Как и в случае с любым программным обеспечением, компьютеру, чтобы он мог обрабатывать требуемый объем данных за требуемое время, необходимы определенные технические характеристики.
Так получилось, что технические характеристики, которые позволили бы реализовать творческое мышление, были среди тех, которым в плане репликации мемов до эволюции творческого мышления отдавалось большое предпочтение. Главной характеристикой был объем памяти: чем больше можно запомнить, тем больше мемов будет воспроизведено и тем точнее будет это воспроизведение.
В список этих характеристик могли также входить зеркальные нейроны для имитации более широкого круга элементарных действий, чем могут сымитировать обезь яны, — например, элементарные звуки языка. Такая техническая поддержка языковых способностей должна была естественным образом развиваться одновременно с увеличением полосы пропускания мемов.
И к тому времени, как развилось творческое мышление, между генами и мемами уже произошла значительная коэволюция: гены развивали технические средства, чтобы они могли охватить больше мемов, причем более высокого качества, а мемы развивались бы с тем, чтобы перенять еще больше функций, за которые ранее отвечали гены, например, как выбрать партнера, как есть, драться и так далее. Поэтому, я предполагаю, что программа, реализующая творческое мышление, — не целиком врожденная. Это комбинация генов и мемов.
Структура мозга человека позволяла ему реализовать творческое мышление (а также начать чувствовать, мыслить и тому подобное) задолго до потенциального появления первых подобных программ. Если взять последовательные стадии развития мозга в тот период, то реализовать творческое мышление на самых ранних допускавших это стадиях не получилось бы без весьма искусно составленных программ, необходимых для того, чтобы реализовать эту возможность с использованием едва ли подходящих для этого мозговых структур.
По мере совершенствования «технического» исполнения мозга запрограммировать творческое мышление становилось все проще и проще, пока это не упростилось настолько, что стало под силу эволюции. Что именно постепенно увеличивалось на пути к способности объяснить все что угодно, мы не знаем. Если бы знали, то смогли бы запрограммировать это уже завтра.
Дэвид Дойч. «Начало бесконечности: Объяснения, которые меняют мир»
(Отрывок из книги)